«Люди, годы, жизнь»

Дико воет Эренбург,
Одобряет Инбер дичь его.
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева.

Литературный бес — препоганое существо: просыпается, копошится, щекочет в носу. Не дает жить размеренно и спокойно — капризничает, проказничает, суетится. Торопится, дразнит, искушает.

Много раз мне хотелось написать о воспоминаниях Эренбурга: я читаю их уже лет пять или десять, то откладывая, то снова к ним возвращаясь, но всё время меня останавливала недостаточная, как мне казалось, серьёзность намерений. Не хочется писать о них мимоходом, второпях, спустя рукава, упуская важное и не продумывая каждое слово.

Кажется, не было в Европе первой половины двадцатого века такой заварухи, в которой не поучаствовал бы Эренбург, о которой не написал бы хотя бы пары строк.

Беззаботная довоенная парижская «Ротонда»: Модильяни, Пикассо, Синьяк, Матисс, Сутин, Диего Ривера, Аполлинер, Кокто, Анатоль Франс.

1914 год всё перечеркнул. Послереволюционный Киев Турбиных: говорящие аббревиатуры «К.Л.А.К» (Киевский литературно-артистический клуб), «Х.Л.А.М» (художники, литераторы, артисты, музыканты — хлам, точнее не скажешь).

Некоторые истории будто подсмотрены у Ильфа и Петрова.

В чудесном волошинском Коктебеле не обошлось без безобидного, милого, несуразного приключения: Эренбург был явно менее везучим, чем в меру удачливый литературный плут.

Крестьяне хотели, чтобы я обучил их детей хорошим городским манерам, а я читал ребятам «Крокодила» Чуковского; дома они повторяли: «И какой-то малыш показал ему шиш»; родителям это не нравилось. <…>

Роковыми, однако, оказались занятия лепкой. Я и в этом не хотел стеснять фантазию детей; они притащили домой загадочных зверей, людей с огромными головами, а один мальчишка вылепил рогатого чёрта. Вот тогда-то вмешался поп; он обходил дворы, говорил: «Это жид и большевик, он хочет перегнать детей в дьявольскую веру…» Площадку пришлось закрыть; просуществовала она три или четыре месяца. Не знаю, дала ли она что-нибудь детям, но я иногда приносил домой бутылку молока или несколько яиц.

Из солнечного Крыма судьба забросила его в гостеприимный Тбилиси, к Тициану Табидзе и Паоло Яшвили. В Москву оттуда он пробирался в статусе дипкурьера, вместе с Мандельштамом, — очередной забавный эпизод, достойный славы Остапа Бендера.

На станции Минеральные Воды люди неделями ждали посадки. Красноармейцы помогли мне пробиться к вагону; кто-то кричал: «Дипломатический курьер!», но это не действовало. Можно было с таким же успехом кричать «римский пана» или «Шаляпин»… Не помню, как мы всё же очутились в набитом до отказа вагоне. Здесь-то начались мои главные мучения: тюки занимали очень много места, и на них все норовили сесть; я понимал, что от сургучных печатей ничего не останется, и неистово кричал; «Прочь от диппочты!..» Действовали не столько слова, сколько мой голос, преисполненный отчаяния.

Вначале краснофлотец помогал мне отбивать атаки; но вскоре случилось несчастье: на какой-то станции он купил два большущих мешка соли. Проклятая соль снова вмешивалась в мою жизнь.

Краснофлотец теперь оберегал не диппочту, а соль и цинично отгонял всех от мешков: «Это диппочта». Я выглядел самозванцем.

В голодной Москве 1920-х жили Есенин, Таиров, Дуров, Мейерхольд, в ней нечего было есть и не во что было одеваться.

Я снял с себя шинель Акакия Акакиевича, чихнул и начал выть — тогда все поэты выли, даже когда читали нечто веселое. Один спекулянт сочувственно высморкался, двое других не выдержали и ушли. Я получил три тысячи. Мне повезло: несколько дней спустя я набрел на весьма подозрительного гражданина, который предложил мне достать полушубок за семь тысяч рублей. Это было почти даром. Я продал хлебный паёк за две недели и притащил полушубок в «Княжий двор».

Полушубок был чересчур тесен и сильно вонял, но мне он казался горностаевой мантией с картины Веласкеса. Я его надел и хотел было отправиться в Дом печати, но тут пришла из Вхутемаса Люба и потребовала, чтобы я снял с себя обновку: на груди полушубка красовалась большущая печать. Гражданин недаром мне показался подозрительным: он продал краденый военный полушубок.

Мною овладела резиньяция: лучше чихать, кашлять, чем попасть в поганую историю. Но Люба недаром была конструктивисткой, училась у Родченко и говорила весь день о фактуре, о вещности, о производственной эстетике — она нашла выход.

В Москве существовали тогда «магазины ненормированных продуктов»; там продавали мороженые яблоки, химический чай «Шамо», сахарин, швабры, сита. Я продал два фунта паечного пшена и в «магазине ненормированных продуктов» купил краску для кожи. Люба привычной рукой взялась за кисти. Полушубок с каждой минутой хорошел: он превращался в черную куртку шофера. Но, к сожалению, кожа жадно впитывала краску; один рукав так и остался незакрашенным, а больше не было ни краски, ни рублей, ни пшена.

Конечно, я мог бы ходить в черном полушубке с желтым рукавом; никто на меня не обернулся бы. Все были одеты чрезвычайно своеобразно. Модницы щеголяли в вылинявших солдатских шинелях и зеленых шляпках, сделанных из ломберного сукна. На платья шли бордовые гардины, оживляемые супрематическими квадратами или треугольниками, вырезанными из покрышек рваных кресел. Художник И. М. Рабинович прогуливался в полушубке изумрудного цвета. Есенин время от времени напяливал на голову блестящий цилиндр. Но я боялся, что желтый рукав отнесут к эксцентричности, примут не за беду, а за эстетическую программу.

Под Новый год в ТЕО всем сотрудникам выдали по банке гуталина. Это было воспринято как несчастье, тем паче что накануне в МУЗО выдавали кур. Но Люба нашла применение сапожной мази: она покрыла ею желтый рукав.

<…>

Проклятый гуталин, однако, не высыхал; стоило пойти снегу, как рукав становился марким. Я испачкал несколько чужих пальто; меня начали побаиваться, и я предупреждал: «Пожалуйста, идите слева — справа я пачкаю…»

Каждый раз, открывая книгу, натыкаешься на что-то созвучное сегодняшнему себе: в мире всё повторяется, всё уже было где-то когда-то с кем-то, всё случалось и было объяснено, но невежество в нас столь глубоко, что мы повторяемся, снова и снова, и, даже замыкая круг, умудряемся этого не заметить.

В Европе тридцатых годов, взбудораженной и приниженной, трудно было дышать. Фашизм наступал, и наступал безнаказанно. Каждое государство, да и каждый человек мечтали спастись в одиночку, спастись любой ценой, отмолчаться, откупиться. Годы чечевичной похлёбки… И вот нашёлся народ, который принял бой. Себя он не спас, не спас и Европы, но если для людей моего поколения остался смысл в словах «человеческое достоинство», то благодаря Испании. Она стала воздухом, ею дышали.

Кровавые страницы гражданской войны в Испании наполнены светлой, нежной памятью о тех, с кем сводила автора жизнь, будь то Дуррути, полковник Глиноедский, Антонов-Овсеенко или Михаил Кольцов, тонким юмором, искра которого нет-нет, да и промелькнёт среди неумолимо надвигавшейся катастрофы.

Тюрем анархисты не признавали, говорили, что нельзя лишать человека свободы; нужно его убедить; но они не были ни толстовцами, ни пацифистами и, видя, что человек не поддаётся убеждению, порой его расстреливали.

Всегда найдутся пережившие больше и страшнее, преодолевшие и неструсившие — об этом следует помнить. «Люди, годы, жизнь» — о ежедневном мужестве человека и многих окружавших его людей, о способности проживать каждый день, все понимая, просыпаться по утрам и отправляться в постель ближе к ночи; что бы ни происходило вокруг, как бы ни менялся мир, что бы ни делали другие, оставаться собой, сохраняя достоинство и способность поступать по совести.

Есть борьба на улице с винтовками, в цехах, под землёй, в воздухе, за пишущей машинкой. Я сейчас думаю о другой борьбе: в тишине, когда, не отрываясь, смотришь на лампочку или на буквы газеты, которой не читаешь, когда надо победить то, что сделала с тобой жизнь, заново родиться, жить во что бы то ни стало.

2 Comments on “«Люди, годы, жизнь»

  1. Ксюша, спасибо за отрывки.Как же веет от них чём-то настолько родным, настолько знакомым, как будто я сама такою жизнью и жила!

    Нравится

    • Да, удивительное дело: мы совсем другое поколение, но все эти имена, люди, события кажутся близкими, знакомыми, понятными, как будто мы жили вместе, одновременно с ними.
      Я вот спрашиваю себя иногда: мы уже хлам истории или пока еще нет?😀

      Нравится

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s

%d такие блоггеры, как: