To be myself is something I do well
Я бы не стала, скорее всего, читать роман, если бы не встреча с Алексеем Сальниковым: он оказался неожиданным писателем, сдвинутым на литре, что в современном ангажированном литературном пространстве сродни динозавру или того хуже – Змею Горынычу. Его спросили, почему, в сравнении с “Петровыми”, несмешно. По-моему, так очень даже смешно, гораздо смешнее, прямо с самого начала.
“При всей своей нелюбви к учёбе двоечники всегда знали, когда будет урок биологии о размножении человека и урок литературы о поэзии. Были бы у трудовика темы, отдельно посвящённые растворителю или клею “Момент”, они бы и эти уроки посещали, похихикивая и переглядываясь.
Елена была хорошисткой, из тех, кто учится ближе к тройкам, нежели к пятёркам, безоговорочно благополучно у неё складывалось только с алгеброй и геометрией. Поэтому урок о поэзии она пропустила мимо ушей. Уяснила только, что это пагубное пристрастие, но им увлекался и родоначальник русского авантюрного романа – Александр Сергеевич Пушкин, и лауреат Нобелевской премии Бунин, а принёс всю эту заразу в Россию не кто иной, как великий русский учёны Ломоносов. Что прежде чем поэзия доросла наконец до пригодных к употреблению здоровыми людьми песен и произведений советских поэтов, она прошла долгий путь, берущий начало ещё в первобытное время, потом превратилась в античный театр, где греки и римляне предавались коллективному наркотическому безумию под ритмизированные произведения тогдашних авторов, под целые поэмы, которые были длиннее даже, чем “Василий Тёркин”, впадали в экстаз, длившийся много дней. Ещё Лена запомнила, что когда учительница литературы заговорила про античность, то приняла позу, похожую на ту, в какой замерла “Статуя оратора” на картинке в учебнике истории; только тогда Лена поняла, откуда у литераторши такое необычное прозвище: Клепсидра.
Через варваров, которые использовали свои саги, мешая их эффект с химическим безумием отвара из мухоморов, через средневековые поэтические секты учительница стремительно шагнула в девятнадцатый век. Иллюстрируя приличную поэзию, прочитала басню Крылова. Двоечники со своих задних парт стали задавать неудобные вопросы про состояние поэзии в настоящее время, про то, что если официальные религии вполне себе используют стихи, пробуждая в пастве религиозное чувство и экстаз, почему же нельзя легализовать остальное стихосложение, а не только безобидное для психики.
Хулиганам интересно было задавать подобные вопросы. Им почему-то казалось, что они первые додумались до этих вопросов, им в голову не приходило, что учитель отвечает на них каждый год, причём несколько раз, по количеству классов в потоке. Клепсидре, впрочем, стоило отдать должное. Она не раздражалась видом ехидных подростковых рожиц, тем более ехидных, что подростки считали, будто они оригинальны в своих попытках поддеть её. Они даже спросили, не баловалась ли сама училка стишками на первых курсах (ходили такие легенды про филфак). Хулиганов интересовало многое, например, почему алкоголь и сигареты, несущие реальный вред здоровью, не запрещены, а за распространение стишков можно загреметь на пять лет, а за написание и распространение – на все десять. Где справедливость!”
Стихи – запретный плод, сносящий крышу не хуже наркоты или секса (да, как же без “Химеры”!), и противостоять ему совершенно невозможно. Они переворачивают сознание, при этом не на понятные 90, 180 или 360 градусов, а под каким-то малопонятным углом в разных плоскостях, сформированным под влиянием гравитационной сингулярности или ещё какой-то подобной муры из теории чёрных дыр.
С виду нормальный человек с обычной не вполне устроенной жизнью и вполне бытовыми перипетиями, а внутри – законченный стихоплёт, живущий от прихода до прихода.
“Веселье от стишка не продержалось и суток. Ещё с утра, по пути до института, Лена получила некий объём интересных впечатлений, по-новому чувствуя разнонаправленные взгляды прохожих, отражения в витринах и окнах, вздёрнутость носов двух пушек возле обелиска боевой и трудовой славы, взгляды пассажиров трамвая, высунутые наружу, как вёсла из галеры. В электричке присутствие стишка перестало чувствоваться совсем, зато в институте она встретила мрачного высокого однокурсника и смогла посмотреть с благодарностью на на его пыльный, лохматый затылок, думая, что из чувства к этому нелепому кентавру сможет выдавить ещё несколько текстов”.
<…>
“Она аутистска какая-то, или что?”, – спросила Лена потом у свекрови. “Нет, тебе просто после Вовы и твоей сестрички все тихми кажутся”, – объяснила мать Владимира. Вполне возможно, что свекровь была права, но Лена всё равно ощутила тоску по тем временам, когда могла зарабатывать, пересекаясь только с Михаилом Никитовичем или со Снаружем, которые не были, конечно, образцами адекватности, но безумие их не было тихим безумием, а походило, скорее, на сильное увлечение, и не только стишками, а отчасти и Леной тоже.
В то время, когда Лена ставилась, если стишки не получались, она могла наблюдать своё застывшее лицо в зеркале: эту непередаваемую для чуждых стишкам людей тоску отчаяния, похожую на отпечаток нисходящего скалама, но притом чуть более живую, слегка раздражённую как бы начинающейся мигренью. Такое же лицо она заприметила в скверике возле Дворца молодёжи, куда легко было добраться на седьмом трамвае и уехать на нём же обратно”.
Никуда не уйти от соотношения быта и бытия:
“Стишок в голову не шёл, к ноутбуку совершенно не было смысла подходить. Первое, что сделала Лена, когда осталась одна, – написала Владимиру, какая же он скотина. Владимир не ответил, его даже в сети не было, сгоряча Лена набрала его номер, но абонент предусмотрительно был вне зоны доступа, так что сказать, чтобы он поменьше распускал язык, было невозможно. В ярости Лена принялась убираться, начав спальней близняшек, где они как бы поддерживали порядок сами, но всё равно на подоконнике стояла литровая банка с позеленевшей водой и высохшим до состояния какого-то ведьмовского снадобья букетом, пыльно было под кроватью Веры, фантики лежали возле компьютерной клавиатуры, и две пустые бутылочки из-под “Пепси” прятались за монитором. В складки кресла был засунут дырявый носок Жени с узором из перемежающихся черепов и костей, туда же куда-то был спрятан изрисованный и забытый скетчбук (а на деле что-то среднее между блокнотом и альбомом, просто чуть дороже, чем блокнот или альбом). На кухне тоже творилось что-то не совсем ужасное, но знаковое, так, например, из трёх тарелок после завтрака вымыта была только одна, и, скорее всего, вымыл её за собой Женя, чистой была и его кружка. К счастью, мусорное ведро никто не догадался вынести, и Лена отвлекла себя от мыслей о дне рождения походом до садовой свалки, а там и разговор с соседкой состоялся через сетчатый забор, беседовать было не о чем, поэтому обсудили погоду, то, что жара стоит невыносимая, но хорошо, что с дождями каждые четыре дня. Встретились ещё родители одного из выпускников, безуспешно пытаясь всучить Лене миску садовой земляники за высокий балл ЕГЭ, а на свалке Лена увидела ржавый коленвал, как-то ещё не подобранный никем на цветмет, и текст попытался связать сравнение его с челюстью, с прикусом (слово “прикус” понравилось ей особенно"), и недавно подобранный где-то неуверенный факт, что просодией назывался когда-то танец, сопровождавший стихотворение. Ничем это, впрочем, не кончилось, только переусложнило и без того переусложнённый до состояния лабиринта черновик”.
У романа спокойный счастливый финал – околосемейная идиллия со множеством сплетающихся родственных, дружеских и любовных отношений, тихий вечер в загородном доме с посиделками, лёгкой выпивкой и разговорами вполголоса. А стихи никуда не уходят – они остаются.
* * *
Пока публиковала пост, выскочила новость — "Россиянам предрекают литературные аномалии". "Как кстати", — подумала я. Аномалии оказались температурными: вот и у меня крыша съехала.
Недавние комментарии